Армен Саркисов (Москва) “Толян”

1 июня, 2013 - 12:15

На этой неделе в Ереване из типографии получен первый номер журнала “Литературная Армения” за этот год. В нем опубликован рассказ “Толян” москвича Армена Саркисова. Предлагаем вниманию читателей авторскую версию этого произведения.

ТОЛЯН

Диане. Софьюшке. Внукам, которых жду.

 В это убожье, в тмутараканью глушь забросила меня служебная необходимость.

В участковой больнице погибал нетранспортабельный больной, которого я должен был осмотреть и определить дальнейшую тактику его ведения. Помочь ему я уже не мог, он был обречён. Я лишь подтвердил, что мой молодой коллега, единственный в этом краю ещё не сбежавший от постылого удела врач общей практики, верно поставил диагноз и правильно назначил паллиативную терапию.

Настроение было скверным. Скованный несовершенством своих познаний, ограниченный скромными достижениями и возможностями науки, врач вынужден принять и на себя заклятую истину, которая, будто тавро, выжжена на всей нашей медицинской братии: «У каждого врача за плечами – собственное кладбище». Но смириться, притерпеться к потерям, – обучиться этому врач не может.

Не передохнув с дороги ночь и не дожидаясь следующего дня, я добрался до станции, успел вскочить в вагон подвернувшейся кукушки, сел на лавку, привалившись плечом к стене, закрыл глаза и, кажется, задремал.

Пробудил меня дымный запах домашнего копчения.

Единственный мой попутчик через пару лавок от меня, разложив на столике вафельное полотенце и развернув пакет со снедью, нарезáл тонкими ломтями сало.

- Не откажи отужинать за компанию, мил-человек, – приветливо обратился он ко мне.

Не утаился-таки мой алчущий взгляд! А ведь я действительно проголодался.

- Спасибо! – Я выудил из портфеля бутылку коньяка, которую прихватил с собой из дома, думая, что, заночевав в больнице, скоротаю вечерок с местным лекарем. Но безнадёжное состояние нашего пациента не располагало к общению. – Тогда уж и вы не откажите!

- Ну, знатно! – покрутил головой попутчик.

Познакомились. Попутчик, представившись Алексеем Михайловичем, тут же предупредил, что к нему лучше по-простому, как привычно в деревне, – Михалыч. Он ездил куда-то в центр оформлять наступившую пенсию.

Перекинувшись парой фраз, выпили. Михалыч, чуть зажевав, уставился в окно. Долго угрюмо молчал, вглядываясь в сумеречный пейзаж. То же видел и я.

В приземистых деревеньках ещё угадывалась жизнь, но не по прибранным дворам и ухоженным земляным наделам, а по тускло освещённым окнам да скудному печному дыму над закосившимися крышами. Не видно было хозяек, голýбивших своих бурёнок, не пестрела молодёжь где-нибудь у клуба или за околицей. Только редкая согбенная тень копалась на огороде. Пропуская нас вперёд, обречённые, нет – приговорённые к гибели, уплывали в прошлое деревеньки, безмолвно, безропотно навсегда прощаясь с нами.

- Вымирает деревня! – насупился Михалыч. – Совсем никого не осталось.

Не из охоты возразить или поддакнуть, а чтобы не показаться неблагодарным за хлеб-соль, я отозвался:

- Видно, за лучшей долей народ подался. И за морями люди живут…

- Говоришь, за морями? – повернулся ко мне Михалыч. – Так-то оно так… Только я тебе иначе скажу, как ещё дед мне, малóму, наказывал: милá та сторона, где пупок резан!.. Вот по телевизору говорили, придёт время, переполнится наша земля людьми, тесно им здесь станет. И полетят они тогда переселяться на другие планеты… Про остальных не скажу, а про себя точно знаю: с места этого не сойду, не стронусь! Здесь мой предел!

Помолчал, провалившись в себя, и вздохнул:

- Не хотел говорить… До сих пор, как припомню, в груди печёт, будто кто из костра картофелину подбросил. Да уж теперь расскажу. Не возражаешь? Ну, слушай…

*   *   *

Лет эдак двадцать назад, – ну, может, чуток поменьше, – вынесло на нашу деревню случайного человека. Вот так и вынесло, – прибило, как щепу в половодье, к берегу. Поздней осенью, на исходе ноября, когда подолгу, аж до снега серчает беспросветная непогодь, к нам и на тракторе не выбраться. А он в ливень и колотун, в хилой ветровке, в худых кроссовках, с тощим пакетом каких-то пожитков вышел на крайний от дороги дом, как раз к Верке. Она-то его и приняла. Как только не струхнула! – отворила дверь, пустила в дом. Чужаков нигде не жалуют, а в наших дремучих местах по своей воле добрый человек едва ли очутится. Да, видно, такой он был пропащий, что ни на что другое, окромя жалости, напроситься не мог. Верка его, вроде как обсушиться или на ночлег, приняла, да так уж вышло, что прижился он у неё.

А у нас ведь шила в мешке не утаишь. Да и сам он, спустя недолгое время, на люди показался. Тут его, конечно, обступили, расспрашивать стали. Мол, кто такой, откель ты, чернявый, взялся.

- Звать-то тебя как?

- Артавазд…

Наши, конечно, давай хмыкать!

- Как-как?! Чего?..

- Чуднó, не по-нашему…

- А кровей ты каких? Армян? Вона как!

- А фамилия твоя какая?

А фамилия у него и вовсе такая была, что я и сейчас не выговорю. Аст… Аства… ту… Аства… ца… ту… рян, во как! Аства-ца-ту-рян!

Ну, тут наши и вовсе со смеху попадали!

- Ишь ты!.. Ух ты!..

- Ой, не могу!.. Эк, завернул! И не отвернуть!

- Да не завернул, а вывернул!

- А пышно-то, пышно как! Цветасто!..

- И длиннó!.. Навроде, как Анатолий!

- Во, точно! Анатолий и есть! Толян!..

На том, кажись, и поладили, хоть согласия у Толяна, ясное дело, никто не спрашивал. Да и куда ему было деться? Тут уж не до согласия. Скажи спасибо, что незваного приняли, не прогнали прочь. В чужих краях знай – молчи: где посадили, там тебе и место!

Вот и Толян не сдерзил, прозвище это стерпел, в шутку пытался обернуть. Мол, раз имя моё для них в диковину, об чём толковать, – пусть себе говорят! И то верно, – с наших какой спрос? Они ж не со зла зубы скалили, не над ним измывались. Просто выпал редкий случай к веселью, вот они вволю и натешились. Но, с другой стороны, – на себя прикинь, мил-человек! Ежели я тебя, скажем, Ивана, Петром назову, ты как это снесёшь?

Так и у Толяна, есть у меня догадка, в душе обида была. Уж какая на счету, – не знаю. Он ведь к нам уже весь обломанный прибился. Мы это потом узнали, что они там, у себя с другими чурками войну затеяли, перебили друг дружку. Чего не поделили, – кто их разберёт? Не знаю, а врать не буду. В районе люди сказывали, что те, другие, вовсе нехристями были… Может, от того?..

Ну, это, допустим, мне знакомо. Я поначалу и сам за Толяном неприметно доглядывал, когда он у меня в доме на образа крестился. Креститься-то крестился, да не по-русски, – слева направо, как у них заведено. Но не о том речь! Я другое в толк не возьму: как же это у нас, незнамо что, творится?! Вот мы с хохлами – вера одна, крестимся одинаково, языки, похоже, в один ручей норовят слиться, так? Ну чего ещё надо-то? Так ведь нет, – враги! Ты мне это объясни! Молчишь? Вот и у меня ответа нету…

В общем, в той войне всю семью Толяна сгубили, дом разорили. А он каким-то чудом уцелел, один на всей земле остался. Не от страха, а от горя своего, от скорбной памяти  сбежать хотел. Помотало его по свету, покидало, да к  Верке и выплеснуло.

Бабы потом Верку спрашивали:

- Среди наших, что ль, сыскать не могла?

А Верка им – всё одно:

- Ваши-то больно пить горазды.

Что правда, то правда: хлещут у нас по-чёрному. Через это многие перемёрли, особенно молодёжь, которая и пить-то не привычна. Да что у нас, – по всей округе так! Ежели по погостам пройтись, ей-богу, не совру – половина мужского населения спьяну до срока выбыла. Бабы, конечно, тоже прикладываются, но пока держатся. Иначе и вовсе пропадёшь: мужик, он с угару дом подчистую спалить может. Не загасил окурок, – и хана! И такое случалось…

Ну, это к слову. Ты дальше слушай.

Вот так и сошлись Толян с Веркой, зажили одним домом. За двадцать-то лет и доска к доске притрётся, а человек к человеку тем более. Вот и они сроднились. И даже хозяйство нажили. Толян осевший дом поднял, выровнял, укрепил. Верка козу завела. А Толян – пасеку. Говорил, у нас в народе заведено: чтобы в доме мир и достаток был, непременно положено вдоволь мёда припасти. В наших краях отродясь мёда не добывали, а он особенный качал, клюквенный. Слыхал про такой? Редкий мёд, от любой хвори. Люди про то прознали и с самых дальних мест к нам в деревню за ним зачастили.

Верка за Толяном, как за горой, укрылась и, доверившись, приросла к нему. Ну а я с Толяном и вовсе сдружился, поболе других его знал. Во первых, я веркин сосед, мой дом от неё следующий. А потом, если мне в чём подсобить надо, я его звал. Наших-то не докличешься, а на него во всём можно было положиться. И поучиться было чему. Я у него много чего перенял, хотя, признаюсь: иной раз сторонился, – всё мне в нём причуды мерещились.

Да ты сам посуди. С виду – обычный умелый мужик. А в голове – отметина какая-то, особенная, непривычная для мужика.

Ну как тебе потолковее объяснить?.. Работал у нас в деревне учитель… Здесь ведь и школа для ребятишек была! Умный был человек, образованный. Ум этот у него наживной был, от того, что книжки читал. Знал и мнение имел о том, чего мы с роду не слыхали. А у Толяна рассудок был не от грамоты, а по природе. Вроде, как прирождённое звериное чутьё, – его ведь не вытравишь. Так и Толян рассудок свой из наследной памяти черпал, от зачатков, от уклада народа своего. Вот этот самый рассудок, эта оберег-память его на путь наставляла, по жизни вела, уму-разуму учила.

Я про Толяна мог бы много чего рассказать, да некстати сейчас. Хотя, погоди, одно и вовсе чуднóе происшествие припомнил!

Случилось это в первую весну, как Толян у нас объявился. Как-то раз засветло Верка ко мне в дом постучалась.

- Михалыч! – говорит с каким-то изумлённым  придыхом, горячо так. – Помнишь, я тебя всё просила срубить засохшую яблоню в моём дворе?

- Да помню! – отмахнулся я. – Недосуг мне было. Погоди, нынче же приду!

- Не надо! – перебила Верка, а глаза у неё аж сияют. – Зацвела она!..

Так ведь, и впрямь, зацвела! Ну где ты такое видал?!

А то мог придорожный камень подобрать, обтереть, обогреть в ладонях и бережно опять на землю пристроить.

- Чья-то грешная душа, – говорит, – не вознеслась, а тяжким камнем обернулась. Авось, теперь чуток полегчает.

За честь, за доброе имя постоять мог, тому я свидетель. Раз кто-то на Верку вольным словом огрызнулся, так Толян ему спуску не дал! Сам никогда не бранился. Боялся, что молвленное слово в явь обратится да в нём же и  сбудется.

- Как же так? – спрашиваю. – Ты ведь своей хулой обидчика опорочил. Как же слово в тебе осядет? Как так прилипнет?

- От чужого слова отмахнуться можно. А ежели это моё слово, от меня оно исходит? Ежели не найдёт того, кто его примет? Тогда оно назад к хозяину воротится, в нём и исполнится.

А вот Верку жалел, разносы её сносил, поперёк слова не сказал, хоть она его, бывало, поносила, на чём свет стоит. Ему, вишь, все двадцать лет Карабах чудился. Это про Толяна сказано: во сне видит, а наяву бредит. Об чём бы не говорил, – всё у него к Карабаху сводилось: ворочусь да ворочусь!

- Чего тебе втемяшилось?! – голосила Верка. – Ты зенки-то свои разуй! Тебе чего здесь, – воли мало? На кой тебе твой грёбаный Карабах сдался? Чего ты там позабыл?

Со страху поносила, от отчаяния. Дорожила им, боялась потерять. Верка-то за жизнь свою всякого натерпелась. Мужик её, ребятишек после себя не оставив, как-то спьяну блевотиной подавился и не отперхался. Помер… А у Верки другая семья не сложилась. Мужики к ней, врать не буду, захаживали, она и не скрывала, да никто не задержался. Или, может, сама она не задержала. Лишь когда Толяну поверила, доверилась ему, стала о новом доме мечтать. Но Толян строиться временил, выжидал, надеялся Верку уломать, увезти с собой. Да разве бабу с насиженного места стронешь? Баба чутьём сметливей, проворней мужика. Она своё гнездо, хоть и неказистое, по своей воле ни в жисть не покинет.

Я раз не стерпел, спросил, чего он всё грозится? Взял бы, да поехал! Толян в ответ промолчал. А я понял, что духу не хватает назад воротиться, на пепелище, где родные голоса окликать его будут… Мóчи он набирался, память остужал, хотел в своей душе полынь посечь – вот что.

Но однажды решился наконец. Верке наказал:

- Жди! Ворочусь за тобой.

И уехал. Только зря. Не напрасно у Верки сердце щемило, права она оказалась: не нашёл Толян там того, чего искал. Себя не нашёл.

Почитай, без малого двадцать годов минуло. Да не просто годов! Как здесь у нас, так и у них, смута над землёй пронеслась, растревожила омут. Погань со дна вскипела, разлилась по чистой воде, осквернила народ. Позабыл себя народ, растерял, растратил сердечную доброту лишь на то, чтобы уцелеть и выжить. Нелюдимый стал народ.

Двадцать лет минуло. Глядит: горы те же, леса те же, деревни те же, – жизнь другая. Тех, с кем Толян счастлив был, на погост снесли, а те, кто вспомнил его, давно уже прочь с дороги сошли, сами через силу с новым временем свыкаются. Молодые, те и вовсе Толяна не признали. Без радости его встретили, растерянно. Свой ведь, как не принять, за что отказать? А – не к месту. Не ждали… Толян это нутром своим чуял: в лицо ему улыбнутся, чтоб не обидеть, а чуть глаза в сторону отведёт, – руками разводят.

Поначалу горько и пусто на душе стало. Некуда было Толяну прислониться, нечем было память свою ополоснуть, чтоб ожила и распрямила его. А потом и вовсе страх обуял: ладно бы, на чужбине – на родной земле ни глазу, ни уху, ни руке, ни ноге – нигде и ни в чём зацепа, опоры не нашёл! Прозрел, отважился признаться себе, что вконец заплутал, – не сыскать ему свой сгинувший след и назад не выбраться.

С таким себе приговором к нам воротился. Верка с радости не разобрала, что с ним стряслось, – после глаз навострила.

- Глянь, Михалыч, – шепнула мне, чтобы Толян не услыхал, – весь истаял, смурной стал!

- Да ты что, Верка! – отговаривал я. – Он и раньше маялся. Поди, снеси такое – семью схоронил!

- Не-е,.. – стояла она на своём. – Он от прошлого горя отошёл. Это новая беда…

Верка, она высокая, дородная, всегда твёрдой поступью отличалась. А тут вдруг по дому неслышно скользить начала, чтоб не растревожить его. Радетельной стала, покой его стерегла.

Да я и сам приметил, что с Толяном неладное творится. Всё напрочь забросил, ко всему остыл. Дни напролёт одной непосильной кручиной тяготится, – никак она ему не даётся. Тут и слепой углядит: пропал Толян!

В это вот время выпало мне ехать в район за кормом для птицы. Как раз на грузовик новый движок поставили. Дай, думаю, Толяна с собой в помощники возьму. Пускай маленько развеется. Чего ему здесь киснуть?

Поехали. С делами скоро управились, зашли в столовую перекусить. По кружке пива взяли, сидим.

Надо тебе сказать, что есть у нас в районе Копылов, пустобрёх и вообще… Копылов – он наш, деревенский. Ещё пока в деревне обитал, слова доброго не заслужил, слыл за придурка. А в районе, когда на кирпичный завод за рублём подался, никто его и подавно ни в грош не ставил.

Вот мы с Толяном сидим, а тут Копылов входит. Огляделся, заприметил и прямиком к нам.

- Здоров! – говорит. – Давно не виделись!

И не спросясь, подсаживается. По привычке стал ни о чём языком молоть. Я его трёпом сыт по горло, сижу, тарелку свою разглядываю. Толян – тот вообще никого не слышит.

Копылов видит, – внимания ему не кажут, наклонился поближе к Толяну, хлопнул его по плечу. Толян глаза поднял, тут Копылов ему прочувственно, тёплым голосом и говорит:

- Что, Толян? Худо тебе?

И осклабился, гоготнул, как бы шуткуя:

- А ты взвой!

Угадал-таки Копылов ненароком, зацепил отворившуюся душу! Я видел, как глаза Толяна ожгло страдание и уже не вывелось, – оплавилось, заледенело. Смолчал, только голову в плечи втянул, поднялся и вышел.

До могилы себе не прощу, что дал слабину, не пресёк Копылова! Даже, вроде, оправдание себе придумал: мол, Толян смолчал, а мне чего, – боле других нужно? Предал, оставил Толяна одного!

…В наших местах тридцать вёрст – не крюк, но лишь заполночь пёхом добрёл Толян до дому.

- Кто тебя так?! – ахнула Верка с порога и осеклась, язык прикусила.

Толян ковш воды в два глотка осушил, лицо ополоснул, лишь тогда чуть дух перевёл, прикорнул на кровати, отвернулся к стене и притих.

«Уснул, что ли?» – постояла над ним Верка, укрыла его, а сама, не решившись лечь рядом, притулилась где-то в уголке.

Утром тормошнула, чтоб вставал, но ожглась о его холодное плечо. Всё поняла, рухнула на табурет, да так и процепенела, покуда в полдень не зашёл я Толяна проведать.

Проведал!..

*   *   *

Михалыч, понурившись, помолчал, и тяжело вздохнул:

- Вот так и помер Толян!.. Как пришёл к нам под самую зиму, так и ушёл в осеннюю лихомань… Позже Верка говорила, что это Копылов Толяна убил. Но я-то точно знаю, что не убил, а добил Толяна Копылов! Толян хоть и воротился из Карабаха, но уже не жилец был, нам из нéбыли откликался. Вытекла из него жизнь, исчерпалась…

Посмотрел на меня:

- Вишь, какая длинная история получилась, хоть, вроде, и рассказывать не о чем. Просто не уберёг человек свой корень, отпал от него, место на земле средь людей потерял, – и конец!

Опять было приумолк, но тут же спохватился:

- А благодарен я Толяну, знаешь за что? За то, что память мою пробудил. Она, вишь, память-то, не растерялась, не поистратилась, а лишь притаилась, скукожилась, покуда мы в ней, вроде как, нужды не испытывали. А куда ж, как нам без памяти? Вот ты, мил-человек, помнишь ли, какая икона в твоём доме дедáми почиталась, за что? То-то и оно!.. И я такой же… Только нельзя так!

Мы проговорили всю ночь. Михалыч рассказывал ещё и ещё, истосковавшись по собеседнику. Но остальное я слушал уже вполуха. Меня неотступно донимало раздумье о том, как прозорливо и точно, едва ли невзначай, окрестил Михалыч суть народа оберег-памятью.

Утративший её народ обречён на скорбь и неприкаянное скитание в пустоте и забвении. Народ-скиталец… Страх-то какой! – представив, я невольно поёжился.

Теперь уже и я, вслед за Михалычем, знал наверняка, что не жилец я без памяти. Это ведь мне заповедал Михалыч сокровенное знание об оберег-памяти. Не нужно мне других молитв и выручки – эта вера, это знание всегда со мной. В нём – спасение. С этим знанием суждено мне жить дальше и прививать его детям и внукам.

Погиб Толян, но не одним же Толяном несокрушим Карабах. Чахнет на моих глазах Россия,  но устоит и выдюжит, коли жив хранитель оберег-памяти Михалыч.

И покуда родит земля сынов заповедной памяти, покуда не оскудела она народной мудростью, никакая преступная власть, никакая грязь и погань, даже если сплетутся воедино, не переломят, не изничтожат ни Карабах, ни Россию.

…Внезапно поезд резко затормозил и застыл у пустынного, еле различимого в ночном окне полустанка.

- Не мудрено и проехать! – Михалыч немедля встал и ловко закинул рюкзак за спину. – А я ведь добрался. Давай, что ли, прощаться.

Поднялся и я:

- Спасибо вам!

- Мне-то за что? – пожал плечом Михалыч. – Тебе спасибо, слушал.

- Спасибо, – растерянно повторил я, не зная, как в слово вместить благодарность, которую испытывал к нему.

- Будешь в наших краях, – заходи. Рад буду. Адресок я вот черкнул.

Он протянул мне бумажку и вышел из вагона.

И тут же, будто по моей воле, раздался гудок к отправлению. Я не хотел мешкать. Отныне я знал, как рассказать о том, чтó из людей собирает и взращивает народ беспримерного духовного величия, стойкости и достоинства.

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
CAPTCHA
Тест для фильтрации автоматических спамботов
Target Image