“...И ушли мы в глубину степи”

26 августа, 2013 - 15:43

Депортация народов была одной из форм сталинского террора. Руководством к действию служили слова “отца народов” о том, что “одна смерть — трагедия, миллион смертей — статистика”. И эта статистика подтверждалась миллионами исковерканных судеб. В том числе и писателя Александра РУЛЕВА-ХАЧАТРЯНА, родившегося в 1939 году в казахстанском селе Новотроицком — в интернациональной семье “врагов народа”.

В поселение на берегу реки Чу были сосланы его деды — тверской купец Павел Рулев и армянский священник Авак Хачатрян. Этому ссыльному детству и посвящена его документальная повесть “Юз Сулыши” — “Повесть о восточном ветре”. Автор от первого лица рассказывает о том, “как собирались в одну семью люди, никогда бы не увидевшие друг друга, если бы их не сделали врагами народа в 37-м”. С творчеством Александра Рулева-Хачатряна армянский читатель знаком мало. Между тем книги писателя, который объездил весь некогда “Союз нерушимый”, а в настоящее время живет в Череповце, переведены на многие языки. Наиболее известные из написанных автором более сорока книг — “Трое у костра”, “Семь чудес света”, “У нас на Выселках”, “Хроника семьи Петровых”. Предлагаем отрывки из повести “Юз Сулыши”.

В казахстанской ссылке, где-то между станциями Чу, Новотроицком, забытым всеми Куцкудуком и нашим поселением, дни отмечались жизнью Главного базара. Ноги и копыта за тысячи лет утрамбовали песок с навозом в совершенно плоское плотное пятно примерно в центре великой голодной степи или Пет-Пак-Далы, если по-казахски...
1946 год. Весна. Мне восьмой год. Уже прошло шесть месяцев, как я совершил побег из дома-тюрьмы для детей врагов народа. Всем это известно. Но пока меня не трогают. Кто-то даже придумал свой закон, согласно которому два раза брать нельзя. Верили, но боялись.
Это поселение родилось в песках, на берегу реки Чу. До войны всех выкинули на станции в райцентре и велели уходить куда глаза глядят. Так и построил каждый из чего мог подобие жилья, похожее на хаты, избушки, землянки, фанзы, саманные халупы, крытые камышом. Были глинобитные слепые убежища горцев за такими же высокими дувалами. Квадратные игрушечные корейские домики с общим для всей семьи “таном” — это прогреваемая дымом лежанка и печурка в стене с челом на улицу и в дом. Летом огонь разводят со двора, и дымок от соломы уходит в небо, зимой топят в доме, пропуская тепло через сложнейший лабиринт под лежанкой. На ней и спит вплотную вся семья, делая много детей. Корейцы считаются местными. Умеют приспосабливаться и к жуткой жаре, и к страшному сухому морозу. Словом, люди тогда положили начало жизни на Земле, усердно вспоминая свою культуру и традиции. И перенимали друг у друга доселе им неизвестное — сразу и на месте...
Выше всех строений была конторка базарного начальника, приросшая к столбу с репродуктором на макушке. Провода по таким же столбам уходили на станцию, откуда по ним возвращались новости и песни в исполнении Бунчикова, игрались победные марши и говорились речи. Истина в последней инстанции располагалась в круглой жестянке, в ней жил сам Бог. Он объяснял, пугал, внушал и всех призывал радоваться новым достижениям и грандиозным успехам. Мы победили! Оставалось выжить...
В малом круге за коновязью с уханьем запускали юлу и потом долго подгоняли ее, подхлестывая кнутиком. Через лет, пожалуй, десять, уже в Армении, я увидел похожие, точенные из абрикосового сучка, крупные юлы. На них спиралеобразно плотно и тщательно накручивали сыромятный шнур до самого среднего пальца, продетого в петлю. Снаряд запускался мощным броском с рывком на себя, соперник тут же метал свою, стараясь попасть в пяту чужой юлы с целью вбить ее в землю либо расколоть совсем. О кнутиках, подгоняющих юлу, здесь не знали. Такие бывают вроде бы мелкие отличия в культурах народных игр. То же с куриной сошкой, когда ее, подвысушенную, тянут двое на себя, и выигрывает тот, у кого остается плужок. У армян и ассирийцев на этом игра только начинается. После того как сломали сошку, эти двое вступают в особые отношения: что бы один ни подал другому, тот немедленно должен произнести “митс” — “помню”. Если же он чуть медлил, то передавший или бросивший ему какой-нибудь предмет кричал: “Ядаст!” И выигрывал. Рассказывали, что сапожник Мартирос, вернувшись с германской, принял стакан вина от кума Киракоса и произнес: “Митс, Киракос, митс...” И оба заплакали и засмеялись, и все, кто там присутствовал, тоже заплакали и засмеялись. И ходила легенда, будто Мартирос умер первым, и когда Киракос бросил горсть земли в могилу, из гроба донеслось: “Митс, Киракос, митс!” И все присутствующие зарыдали и захохотали...

Чемпионом и мастером обыгрывать азартных на деньги всеми назывался безногий капитан Баглай. Он сидел в ящике, пристегнув культи ног ремнями, перемещался скачущей лягушкой, отталкиваясь жилистыми могучими руками, в квадратных жменях цепко держал деревянные толчки, напоминающие ручку от калитки, чемодана, утюга... У него медалей осталось штук десять, остальные продал председателям местных колхозов, увильнувших от фронта. Капитан всеми признан как свирепый бандит и бесстрашный человек. Только он, завидев милицейского старшину Шестопала, тут же бросался в атаку: “Взорву сейчас, тыловая сволочь! Себя не пожалею, но еще одного гада уничтожу!” — обращался он ко всем на базаре и шарил за пазухой гимнастерки, где, как все говорили шепотом, держал постоянно боевую гранату...
Во мгле и тумане всеобщей неволи Баглай громко доказывал, что свобода — это совсем особое качество отдельного человека. Таинственная граната возбуждала воображение, вызывала опаску и страстное желание увидеть, подержать. Я даже гордился дружбой с капитаном Баглаем, он здоровался со мной за руку, как со взрослым. “Душевно поешь. Деду привет”. Имелся в виду архиепископ, мой дедушка Авак, знаменитейший в прошлом маузерист, друг легендарного азербайджанца Алибека Тахо-Годи, террориста-бомбиста, экспроприатора...
Таинственные совпадения и встречи меня будут волновать всю жизнь. Еще пример: как можно предполагать в сорок шестом, что в восемьдесят третьем античной литературе в литинституте меня станет учить Аза Алибековна Тахо-Годи, жена философа Лосева, дочь того самого Алибека, друга моего дедушки Авака. Сколько же их будет потом — невероятных встреч и волшебных совпадений во всех краях маленькой планеты Земля...
Я покупаю три лепешки по пять рублей, несу домой к реке, в пути отмечаю щепками тюльпаны, которым завтра распуститься. Думаю о том, как научиться выговаривать “р”. Пока что почему-то произносится “ы” — “ыыба”. Отец Виталий, после спевки в подпольном церковном хоре, предложил мне взять у его кунака Сансызбая монголку, разгорячить, а потом резко останавливать на скаку: “Тр-р-р!” Но получилось и вовсе неожиданно. Что-то через недельку на моего деда Павла и меня понесла энкавэдэшная кобыла, запряженная в линейку; возница в защитной форме успел выпрыгнуть, а лошадь, закусившая удила, перла прямиком на нас. Я заорал: “Р-р-р! Ку тэрэ к...ем!” Двухметровый дед тверским кулаком хрястнул ей в лоб, сграбастал вожжи у трензелей и толчком плеча завалил на бок вместе с линейкой. “Прямая стерва, в душу бога апостолов мать”, — закончил он.
Так рухнули надежды Маргариты Семеновны Миллионщиковой, она уверяла маму, что я непременно буду картавить. Сама она по-русски говорила редко, Советский Союз по любому поводу называла “ля мэзон толеранс” (дом терпимости). Она уверяла нас, что все мы когда-нибудь будем жить в Париже. Дед Павел, кроме Кашина либо Василисова Кесовогорского уезда Тверской губернии, никуда не желал — когда отпустят на волю и дадут справки. Дедушка Авак, наоборот, никак не хотел уезжать, ему здесь все нравилось. Особенно казашки.
Мама наладилась в Питер, отец — в Ереван. И только бабушка Ануш в душе смеялась над их планами. Мы с ней должны уехать на берег Аракса к подножию Арарата, для чего я с ее слов выучивал и пел гусанские песни на армянском, ничегошеньки не понимая, о чем заливаюсь. Ссыльные армяне собирались слушать...

Надо прерваться, прояснить, поведать о том, как собирались в одну семью люди, никогда бы не увидевшие друг друга, если бы их не сделали врагами народа в 37-м. Дед мой Павел Рулев начал торговлю в родном селе Василисово Кесовогорского уезда Тверской губернии. Поднял пятерых братьев. Сам перебрался в Кашин. Там есть улица имени Пушкина, подряд шесть домов — это Рулевы, Семенычи. Павел развернул дело в Твери. Забрили в рекруты. Служил в Польше, привез себе красавицу Зофью. Из Белостока. Знатнейшая шляхетка влюбилась в делового и оборотистого красавца-гренадера. Так, по возвращении он укрепляется в Питере, где в самом начале прошлого века рождаются две дочери и два сына: Николай, Борис, Шура, Нина. Шура выходит замуж за Адольфа Щица, смазливого немца, появляется Эдик, стало быть, мне единоутробный брат, которого в НЭП и после растят в холе...
Адольфа арестовывают и вскоре расстреливают. Его мать ссылают на станцию Лежа Вологодской области. Шуру Щиц с Эдиком выселяют срочно в Казахстан. Дедушку с женой Зофьей Юзефовной Ясиньской месяцем позже в тот же край. Эти четверо встречаются в Куцкудуке, куда отправляли наиболее опасных, но не дотянувших до вышки...
Второго моего деда Авака с женой Ануш Аслани, четырьмя детьми (Хачатур, Нина, Геворк, Владимир), шестью старшими братьями Ануш — Асланами (львами) запихивают в теплушки на станции Октембер. (Это рядом со знаменитым селом Сардарабад, давшим имя победоносной битве с турецкой армией — “чакатамарт”. “Чакат” — лоб, “март” — воин, стало быть, “битва лоб в лоб”, если дословно. Шестеро Асланов с русскими казаками были в гуще, от них чудом ускользнули двое пашей — Кемаль и Энвер. Тот самый Кемаль, который потом Ататюрк, отец турков, свергший султана, и тот самый Энвер, будущий главнокомандующий туркестанскими войсками в Средней Азии, разгромленный полководцем Фрунзе.)
Как только товарняк тронулся, Асланы, пахари и воины, тут же принялись взламывать воротницу вагона, спрыгнули шесть братьев и сестра их Ануш со старшим сыном Хачатуром, моим будущим отцом. Муж ее с тремя младшими были отсечены в хвосте состава и ничего не знали, только слышали они выстрелы, крики и не понимали, из-за чего остановились в полукилометре от вокзала у Голубого моста...
Всех шестерых братьев пристрелили солдаты с местными активистами прямо в садах на земле, бывшей прежде их собственностью. Ануш сумела добраться до села Кялагярх, где ее потом не трогали, считая, что их род Асланов уже уничтожен и не возродится. А сыновей убитых отцов не стали брать, надеясь перековать в комсомольцев. Их насчитывалось двенадцать. Всех называли по именам апостолов, но на свой лад: Петр — Петрос, Павел — Павстос, Симон — он Симон и есть. Их по очереди взяли на войну, живым вернулся только Симон, тихо работавший инкассатором в банке. А мой отец был некоторое время шофером полуторки с будкой; они собирали деньги по сельским магазинам. Но все будет происходить после войны и потерь.
В Куцкудуке Павел и Авак заняли брошенную овчарню. Хачатур влюбился в Шуру, я родился в 1939, в ноябре. Теперь в общей семье стало нас уже девятеро. Мы сделались самым большим родом после Масхадовых, Удуговых, Бараевых, однако чеченские семьи вскоре истаяли. Но остались живы все десять аварцев рода Румовых и семеро осетин Гергиевых.
Детей заводить в Куцкудуке было настрого запрещено. Маму в Новотроицк увез священник, отец Виталий, в их доме при церкви я и появился. Зачем? Для чего? С какой целью меня Бог послал родителям вопреки законам государства, подарив пустыню в качестве родины? Господи, спасибо Тебе за все, что Ты для меня сделал и оберегаешь от любых бед по сю пору.
Я существовал вне закона и незаконнорожденным. Отец с матерью расписались, когда мне уже следовало получать паспорт. Зато я имел четыре свидетельства о рождении. Мать записала на себя — Александр Адольфович Щиц, дед Павел выправил в Чимкенте на имя Рулева Павла Семеновича, Авак в Алма-Ате сумел выкупить метрику, где я Андраник Авакович Аслани, отец Виталий первым зарегистрировал на свое имя в Новотроицке — Александр Витальевич Белоцерковский. Во всей этой кутерьме, когда ссыльным стали выдавать паспорта, мать по ошибке обозвали Ивановной, так что позже, когда вновь уже насовсем забрали деда Павла за “злостную агитацию”, то его дочь оказалась по документам ему посторонней...
Отец еще в юности удрал из села, где его женили, в Горький на автозавод, там познал все виды автомобилей ГАЗ — это “Форд-А”, все было американское, только резьба русская, правая, как мы привыкли, да номера ключей тоже наши, четные. “ГАЗ-А” — “полуторка”, “ГАЗ-АА” — легковик-ландо с колесами на спицах, “ГАЗ-2А” — пикап, ну, и так далее.
Вернувшись домой, он, как уже редкий специалист, “уста Хачик” (“мастер”), возил на редком тогда “паккарде” по всей республике великого поэта Егише Чаренца, расстрелянного впоследствии. Моя работа “Об искусстве перевода” будет посвящена анализу переложения одного стихотворения Чаренца на шестнадцать языков (литинститут, курсовая). В ссылке отец собрал на окраину Куцкудука все остатки ГАЗов, имевшихся в районе, таскали верблюдами. Восстанавливал бортовой грузовик и легковую, так он и челночил за грузами по южному Казахстану; распоряжалось районное начальство всех типов, которое возил уже на легковике по служебным и личным делам.
При нем учились и стали шоферами младшие Геворк и Володя. Нина воспитывалась при матери моей бабушки Зофье. Эдик страдал плоскостопием, ходил подпрыгивая, косил на левый, говорил плачущим тенорком... Он останется малограмотным, в Москве забреют в стройбат, отправят в 51-м поднимать целину на Алтай, где он благодаря немцам выживет, оженится, народит выводок детей, стало быть, они мои племянники, что ли.
Володя с Геворком помыкали Эдиком, но, я видел, любили и защищали. Геворк станет отменным шофером, “украдет” проститутку Назан, их дети все будут в нее — пустые, вороватые, хвастуны и бездельники. Геворк умрет в тюремной больнице в 65-м.
Володя погибнет в танке, сгорит механик-водитель в Западной Украине, где войска будут в 53-м добивать бендеровцев. Нина, моя добрая красивая певунья тетя Нина, выйдет замуж за кондитера из Сардарабада, соседа тетушки Ангин, родит двух сыновей, в живых останется Рафик — виноградарь с потомством, младший Рушан попадет служить в Вологду, я, будучи неподалеку в Череповце, стану его опекать и постоянно выручать из всяких переделок — пил он и дрался, оставил красавец с жемчужными зубами двойню, вернулся к матери, где и умер вскоре, съедаемый раком. Его отца толкнут под поезд. Тетя Нина спутается с председателем колхоза, ее убьет старинным ножом в сердце деверь — горбун Мнацакан. Добрый и весь переполненный юмором. Где он?
Похожая судьба постигла и все остальные мои роды: Рулевых, Ясиньских, Асланов — они “упали”. Все росли обычными человеками для быта, какой складывался вокруг них. С общими ценностями и желаниями замученных жизнью людей. Все это поражало меня, мучило. Я маленьким полагал их значительными, необычайно высоко ставил и почитал, пока не стал понимать, что они хороши только в одном своем деле. Авторитет их зиждился на преимуществе возраста — некоторое время я верил всем их объяснениям. “Что это?” — спрашиваю у матери о громе и молнии. “Пророк Илья мчится на колеснице и мечет стрелы”. И все остальные, как сговорились, — колесница грохочет, Илья, огненные стрелы... И только бабушка Ануш, не умевшая ни читать, ни писать, благодаря своей природной гениальности и могущая делать все и видеть любого насквозь, сказала: “Не слушай одинаковые толкования этих ничтожеств”. Я не удивлялся ее характеристике, зная, как она искренне и горячо, а внешне спокойно презирает всю родню свою, хотя, конечно, жалеет, давно усвоив, что человек слаб. “Даже Бог слаб, — говорила она мне. — Он очень торопливый и самовлюбленный. Разве можно такую сложную вещь, как все сущее, создать за семь дней, да еще и хвалиться: “Хорошо!”? Ему-то хорошо, а вот нам как?”...

На третий день в час пополудни все собрались встречать полуторку отца. Он вышел черным. С ним синий милиционер Керим. Одно дело, если я существую и все об этом знают, тот же дядя Керим. “Но другое дело, — сказал он, — когда написана большая бумага”. Ее нацарапал обученный грамоте мамой родной дядя Геворк. И в будущем до самой смерти он будет писать на всех своих доносы. Его убивали, но выживал и свидетельствовал.
...Отец за руку, считай, вкинул меня в кабину, конвоир захлопнул дверцу, меж кожанкой и мундиром, держась за неработающий ручник, поехал я в другую жизнь. За полуторкой в пыльном облачке кто-то бежал. И только бабушка Ануш тихо шла. После все отстали, но она все шла и шла босиком в черных одеяниях под темной шалью с передачей в белом узелке, пока не оказалась совсем одна на перегретой солнцем пыльной колее...
В замкнутом воздухе древней крепости располагался потомок хана Кучума капитан Ибрагимов Нигмат. Если бы я знал, что Нигмат Ибрагимов, но совсем другой татарин, сочинил “Во поле березонька стояла”, то меньше бы боялся пузатого человека в синей форменной майке и черных галифе с болтающимися завязками — начальник детского дома вышаркивал из своего обиталища в тапках на босу ногу, заботливо и привычно крошил хлебные куски горластым индюкам возле крыльца, так же привычно, добравшись до середины нашего строя, лениво жмурясь, спрашивал: “Вы, сволочи, знаете, что висите на шее у народа в такое тяжелое время, когда мы сражаемся с фашистами, а?” — “Так точно! Знаем!!!” — отвечали сорок два врага в возрасте от четырех до пятнадцати лет, мальчики и девочки в черных накидках или же куртках, как точнее назвать висящее на нас одеяние — не знаю. “Запевай”, — приказывал герой, сражающийся с фашистами.
Первым номером шла любимая песня вождя всех угнетенных “Замучен тяжелой неволей”. Второй шла любимая песня товарища Сталина “Сулико”. “Где же ты, моя Сулико-о-о!” — выводили враги-иждивенцы. Завершалось утреннее построение любимой песней товарища начальника. Что-то полублатное с уклоном в каторгу под названием “На сороковой версте”...
А потом во двор заехала “ЭМка”, двое пьяных, синий и зеленый, криво с выпендрежем выставляя сапоги, выволокли молчащую от ужаса Факию. Утром ее привезли и выбросили у караулки. Истерзанную, окровавленную. Ей не было четырнадцати. Через пять дней Факия повесилась на чердаке. Потом узнали, что насильники в больших чинах, они из машины не вылезали, но одного, полковника, зовут Рахим Колоев. Мужчины ездили в Джамбул, но убить его не смогли, так и вернулись.
Потом была Победа, в степи, 11 мая. Под конвоем вывели и нас. На митинге говорили речи, стреляли в воздух по команде, нам выдали по плитке кунжутного жмыха и увели назад в ограду. В тот день мы и решили бежать. Сансызбай по прозвищу из-за хромоты Кильдибаш, он старше меня на год, Данилко Клыч, или Синока, самый взрослый из нас троих...
Все отряды знали до сентября про подкоп, но никто не донес, у всех за страхом пряталось чувство грядущей свободы и для них. “Это не вы бежите, это мы бежим”, — сказал готовивший нам заточку в путь мальчик-грузин Тенгиз.
Уползли мы в ночь с пятницы на субботу. Трое суток отлеживались, согласно плану, под кроватями в доме машиниста паровоза дяди Васи. У них сын умел рисовать картины маслом на дверях — “Три богатыря”, “Мишки в лесу”. Потом на “кукушке” нас забросили к мосту возле озер, и мы там растворились в темных камышах. Шли только ночью. И все бы шло, как и задумывалось. Но мы наткнулись на кунжутные склады, огражденные колючкой с вышками по углам. Залегли за бугорком в траве. Синока предлагал и настаивал своровать кунжутного жмыха либо семян, если повезут на телегах.
Потом нас заметил часовой и выстрелил. Синока лежал между мной и Кильдибашем. Синоке разнесло голову на кусочки. Нас обрызгало огненной кровью и мозгами. Потом за ноги мы утащили Синоку подальше в пески и там закидали песком — загребали его ручонками, как воду черпают играющие дети. Потом ушли мы в глубину степи, где надо было отыскать дорогу на Мэрке, но вышли на следующий день опять же к чугунке возле решетчатого моста. Здесь наконец-то нас и нашли кочевые казахи. Кильдибаш и я обнялись и разделились: его взяли в предгорье, меня завезли в Куцкудук. Но там я никого из родни и других ссыльных уже не застал. Все, кроме четырех местных семей, переехали в поселение возле Главного базара. Потом пришли бабушка Ануш и отец Виталий. Так я снова оказался в Новотроицке, где никуда не выходил и читал Евангелия. Говорили, что нас не особо ищут из-за убийства Синоки. Так и оказалось...

Приехал или привезли на станцию Чу великого акына Джамбула. Мы теснились у ног, с нами же и Баглай. Джамбул в национальной одежде. С ним высокая молодая женщина, сказали — русская переводчица. Он сел в собственную машину, подаренную вождем. Мы побежали за ней.
Во вторую “эмку” стали садиться сопровождающие. И тут Баглай вычислил и узнал в одном из обмундированных насильника Факии. Он тут же достал из-за пазухи гранату и точно с нескольких шагов швырнул в распахнутую кабину. Взрыв несильный, пугающий, внезапный, неслыханный. Раненый капитан Баглай скачками, как лягушка, поскакал в степь. Он кричал: “Да здравствует Карла-Марла и конский базар пять раз в неделю!” В него долго и много стреляли, пока не сделался дымящимся бугром на своей тележке. Останки положили в ящик из-под серого солдатского мыла...
Через пять лет остаток нашей семьи (мать, отец и я) снимет комнатенку в селе Сардарабад в доме тетушки Ангин, доставшемся ей от мужа. Это будет древнее село, гнездо моих предков Асланов. Домишко ничем не будет отличаться от остальных в деревнях Араратской долины — из глиняного кирпича, обмазанного той же глиной, но уже с соломой и кизяком, как в Казахстане, такие же, что и в деревнях на правом берегу Аракса, где теперь жили турки...
Имейте в виду, людей, рожденных в 37-38-39-40-х годах, меньше всего в Советском Союзе. Со временем я пойму еще одну причину своего одиночества, когда никого не застану из сверстников во всех моих четырех родах: ассирийском, русском, польском, армянском. Либо старше на десять лет, либо младше. Я был в пустоте из двадцати лет...

Подготовил
Валерий Гаспарян

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.