Аксель Бакунц. «Певец армянской деревни»

25 августа, 2020 - 12:02

Аксель Бакунц (Александр Степанович Тевосян, 1899–1937) — выдающийся армянский писатель. В центре его творчества — деревня со своей сложной социально-психологической проблематикой. «Солью земли» называл Бакунц тех, «кто в поте лица пашет землю, сеет хлеб, обрабатывает камень, возводит стену». Армянский музей Москвы публикует очерк Р. Ишханяна «Певец армянской деревни», опубликованный в качестве предисловия к сборнику Акселя Бакунца «Альпийская фиалка» (1988), и рассказ Бакунца «Абрикосовая свирель».

Р. Ишханян. «Певец армянской деревни»

1

У А. Бакунца среди описаний природы родного Зангезура есть строки: «На безлюдное ущелье, багряно-жёлтый лес и сжатые нивы опустилась тихая печаль». Этими словами можно охарактеризовать и судьбу самого Бакунца — его жизнь и творчество тоже исполнены печали.

Аксель (Александр) Бакунц родился в 1899 году в провинциальном городке Горисе в Зангезуре. Родители его жили в постоянной нужде. Однако писатель вынес из своего детства не только память о нужде, которая, конечно, оставила свой след, но и картины жизни армянского крестьянства, окружающей его природы — уходящие в небо горы и бездонные ущелья, цветущие долины и девственные леса. Всё это потом воскресло в его творчестве.

После окончания горисской приходской школы Бакунц как преуспевающий ученик направляется для продолжения учебы в Эчмиадзинскую духовную академию.

В 1915 году в связи с геноцидом в Западной Армении занятия прекращаются, здание академии предоставляется беженцам. Бакунц возвращается в Зангезур. Он работает год учителем в одной из отдалённых деревень, затем переезжает в Горис, организует театральную труппу, исполняет в нескольких спектаклях главные роли (имя одного из героев — Аксель — и стало его литературным псевдонимом).

В 1918 году, воспользовавшись крайне тяжёлым положением в Советской России и Закавказье, турецкие войска вторглись в Закавказье. У деревни Сардарапат, недалеко от Эривани, произошло ожесточённое сражение, в результате которого турки были остановлены и отброшены назад. Участником этой знаменитой битвы был А. Бакунц, отправившийся на фронт добровольцем. В дни войны он делал записи — так родилась его тетрадь антивоенных рассказов. В этих произведениях девятнадцатилетнего писателя уже проявился гуманистический дух, который и впоследствии оставался главным в его произведениях.

В 1919 году Бакунц решает поехать в Москву учиться, однако из-за отсутствия средств вынужден был отказаться от этого намерения. Он поступает в Харьковский сельскохозяйственный институт, который оканчивает в 1923 году.

К тому времени в Армении уже установилась Советская власть, и А. Бакунц возвращается на родину, где его назначают главным агрономом Зангезурского уезда.

С этого времени и начинается новый период литературной деятельности Бакунца. Он выступает со статьями на сельскохозяйственные темы, публикует рассказы и очерки, которые вскоре привлекают внимание общественности свежестью стиля и живыми картинами деревенской жизни.

В 1927 году вышли в свет три книги Бакунца: две повести и один сборник рассказов, который сразу принёс автору широкую известность. Сборник был назван по одному из рассказов «Мтнадзор», что означает — «Тёмное ущелье». Вскоре это название стало символом патриархальной армянской деревни.

С начала 30-х годов одна за другой появляются книги рассказов А. Бакунца: «Сеятель чёрных пашен» (1933), «Дождь» (1935), «Орешник братства» (1936), включающая в себя большую сатирическую повесть «Киорес». Этой книге суждено было стать последней в жизни писателя.

В те же годы в периодической печати увидели свет отрывки из трёх романов Бакунца: «Кармракар» («Красный камень», 1929–1932 гг.), «Сын грозы» (1931–1932 гг.), «Хачатур Абовян» (1932–1936 гг.).

Трагические обстоятельства вырвали А. Бакунца из рядов крупных советских писателей. Гибель его в пору наибольшего расцвета таланта была огромной потерей для армянской литературы. [В начале 1937 года Аксель Бакунц был арестован, репрессирован по сталинским спискам и расстрелян по обвинению в антисоветской деятельности. В 1955-м посмертно реабилитирован ввиду отсутствия состава преступления. — Прим. ред.] Сохранились лишь фрагменты его трёх оконченных романов, напечатанные в периодике, остались неопубликованными и потерянными для литературы много рассказов, в том числе из эпохи армянского средневековья. «Об Акселе Бакунце у меня сохранились самые светлые воспоминания, — писал С. Маршак в 1960 году. — Это был живой, добрый, весёлый человек, превосходный рассказчик. В то время, когда я встретился с ним, он был полон замыслов, которых хватило бы на многие книги. Он прекрасно знал жизнь своей страны, своего народа» [Из письма Р. Ишханяну].

2

Бакунца по праву называют певцом армянской деревни. Он описал её жизнь вдохновенным, поэтическим словом, исполненным чувства большой любви к простым труженикам села, к своему народу.

Все произведения писателя, за небольшим исключением, посвящены деревне, герои — крестьяне. Даже роман «Хачатур Абовян», в сохранившихся фрагментах которого изображается городская жизнь, в глубине своего замысла имеет прямое отношение к проблемам крестьянства. Главный герой романа — крестьянский сын, который попадает в городскую — сперва европейскую, затем кавказскую среду, своими думами, помыслами, всем существом своим кровно связан с деревней.

Жизнь армянского села раскрывается у Бакунца как бы в историческом срезе. С огромной убедительностью он повествует о быте и нравах крестьянства в те далёкие времена, когда владычествовали древние армянские цари, создаёт яркие картины, воскрешающие жизнь деревни под игом иноземных завоевателей. Мы реально видим, как жил, трудился, одевался армянский крестьянин сотни, быть может, тысячи лет назад.

В богатой армянской историографии много и подробно говорится о царях, князьях, полководцах, духовных лицах. Деревни, крестьянина — в ней нет. Произведения Бакунца как бы восполняют этот существенный пробел в армянской историографии, исторической романистике.

Живыми красками изобразил Бакунц социальный перелом, обновление армянской деревни в 1920–1930-х годах. Будучи агрономом, он внедрял в деревнях новые, более производительные методы земледелия и животноводства, механизацию сельского хозяйства. Всё это не могло не найти отражения в его произведениях.

Писатель, с одной стороны, описывал уходящую патриархальную деревню, проникал взглядом вглубь далёкого её прошлого, с большой теплотой изображая чистых, наивных и светлых душой людей, мудрых патриархов деревни. С другой — показывал, как новая жизнь и быт меняют облик деревни. Читатель понимает, что Бакунц среди тех, кто преобразует жизнь крестьян, но вместе с тем не может не чувствовать и грусть автора по поводу утраты (по законам жизни) неповторимой красоты патриархальной деревни.

Повесть «Киорес» посвящена дореволюционной жизни Зангезура. Здесь также столкновение старого с новым. Древнейшая часть города — Киорес, — населённая простым людом, сохраняет патриархальный уклад и противопоставлена обуржуазившейся части — Горису, — где обитают чиновники, купцы, военные. Это как бы два разных народа, об этом со скрытой горечью говорит автор. Символично, что река, разделяющая город на две части, подмывает берег, на котором расположен Киорес, иначе говоря, подтачивает патриархальные основы жизни киоресцев. Бакунц хорошо понимал историческую обречённость городка и всё же в душе оплакивал его и весь уходящий бесхитростный уклад жизни.

Бакунц создал самобытную галерею образов крестьян; хотя они в какой-то мере и несут в себе черты, запечатлённые литературой предыдущего периода, но по существу являются творениями чисто бакунцевскими и знаменуют собой новый этап в развитии армянской прозы. В таких образах деревенских патриархов, как Ата-апер, дядя Даво или дед Артун, вне сомнения, есть черты, роднящие их с крестьянами-мудрецами, созданными классиками армянской литературы — П. Прошьяном и О. Туманяном, но вместе с тем есть в них и совершенно новые проявления национального характера. Они даны в таком синтезе и в таком освещении, какого в прошлом армянская литература не знала. А ряд образов стал художественным открытием Бакунца. Это относится к изображению людей самых неприметных, оставшихся до того незамеченными армянской литературой. Бакунц редко избирал в качестве героя своих произведений людей, выделяющихся своим положением или пользующихся особой репутацией среди жителей деревни. Большинство его героев — люди неприметные, простые, иногда даже обладающие непривлекательной, отталкивающей внешностью. Но у них писатель обнаруживает духовную красоту, достойную восхищения.

Вот главный герой рассказа «На склоне горы Айю»: рябой, с бельмом на глазу пастух Пети, жалкий в своей потрёпанной, латаной-перелатаной одежонке. Бездомный, он ночует то у одного, то у другого, то в хлеву, то на сеновале. Он не только не знает грамоты, но и не умеет считать, даже и не интересуется — сполна ли ему платят за работу.

Таких, жизнью задавленных тружеников, в старой армянской деревне было немало. Они выполняли для деревни самую тяжёлую работу, жили незаметно и незаметно уходили из мира. Бакунц в неприметных, обездоленных людях увидел высокие человеческие качества: доброту, любовь к людям и природе, готовность к самопожертвованию. Пети чист душой, он сам — будто частица нетронутой, девственной природы.

Во время национальных междоусобиц Пети заставляют взять винтовку, а он не понимает, для чего винтовка и почему он должен считать врагом своих друзей — азербайджанских пастухов. Пети был убит на склоне горы Айю случайной пулей. Его на этой горе и похоронили. Частица природы как бы вновь слилась с нею.

В «Альпийской фиалке» художник, приехавший из города к развалинам старинной крепости, встречает в горах крестьянку, босоногую, в грубой деревенской одежде. Но эта женщина предстаёт перед ним как идеал классической женской красоты, — и внешней и внутренней. «Альпийская фиалка» — лирическое стихотворение в прозе, посвящённое простой женщине.

Особенно ярки героические образы Бакунца — Габуд («Вадунц Бади»), Сет («Сеятель чёрных пашен»), Андо («Сын гончара»). Это деревенские юноши, преданные мечте о свободе и гибнущие за неё.

А. Бакунц вывел целый ряд так называемых отрицательных типов деревни. «Так называемых» — поскольку, как большой художник-реалист, он понимал, что абсолютно отрицательных характеров не бывает, человеческое в каком-то смысле живёт и в самых наиотрицательнейших типах. Такой подход к проблеме создания отрицательных персонажей обогатил новыми средствами художественной изобразительности армянскую прозу. Если в положительных образах Бакунца воплощена трудовая Армения, то в противопоставленных ей отрицательных воплощены теневые стороны старого деревенского мира. Это большие и малые беки, сельские богатеи, обманщики купцы, ростовщики, оторванные от собственного народа интеллигенты.

Роман «Хачатур Абовян», посвящённый жизни выдающегося армянского писателя-просветителя, был завершён, но сохранился во фрагментах, которые с художественной точки зрения, по общему признанию специалистов, прекрасны.

Прежде чем приступить к написанию романа, А. Бакунц проделал огромную работу, тщательно исследовал архивные материалы, написал научный труд «Безвестное отсутствие Хачатура Абовяна», где на основании неопубликованных дневников, писем писателя, новых документов показал трудный жизненный путь, пройденный великим просветителем-демократом.

Из опубликованных отрывков романа впечатляют описания Дерпта и старого Эривани. Бакунц никогда не был в Эстонии, но так достоверно описал образ жизни, нравы Дерпта, как будто там жил. Естественно, не видел он и Эривани 30-х годов прошлого века, но описание удивляет достоверностью и убедительностью. Колоритны в романе образы профессора Паррота, его жены Элоизы, Ауслендера, Кручинского, русского рыбака, солдата-черкеса, Мирзам, Майран. Наиболее удавшимся, без сомнения, является образ главного героя романа — Либера Армениера [нем. «милый армянин»], ещё вчера простого парня из армянской деревни, а ныне обучающегося в Дерптском университете студента. Он дан писателем в постоянном развитии: приобретая знания, преображаясь духовно, он сохраняет деревенскую патриархальную чистоту души и главной его заботой остаётся далёкая печальная родина, деревня, крестьяне.

Великий армянский поэт Ованес Туманян в своей приветственной речи на приёме по случаю приезда в Закавказье В. Брюсова так охарактеризовал многовековую армянскую литературу: «Она вся — любовь». Он имел в виду гуманистический дух литературы. В произведениях Бакунца этот дух выразился сильно и своеобразно. Читатель чувствует, что автор питает искреннюю и горячую любовь к своим героям. Более того, Бакунц так рассказывает о своих героях, словно он сам из их числа. Словно ничто не отделяет писателя-интеллигента от его персонажей — тёмных, неграмотных крестьян. Иногда, пожалуй, автор ставит их в духовном отношении даже выше себя. Это — чисто бакунцевский ракурс. Ему свойственно и чувство интернационального братства. В его произведениях живут грек, русский, азербайджанец, курд, эстонец, представители других наций. И каждый из них одарён бакунцевским человеколюбием.

Бакунц — самобытный национальный писатель; особенности и подробности армянской жизни и быта, именно в их национальном выражении, отражены в его произведениях шире и достовернее, чем во многих томах армянской этнографии. В его произведениях присутствует образ родного писателя Зангезура с его Тёмным ущельем. Но сила Бакунца как истинно большого художника в том, что он в своём творчестве выходит за пределы родного края на просторы общенациональные и общечеловеческие, а этнографические реалии — только краски, колорит.

А. Бакунц создал литературную школу, благодатное семя им было посеяно, и оно дало хорошие всходы. Плеяда армянских современных прозаиков вышла из его «Мтнадзора». Среди них такие признанные мастера слова, как В. Ананян, С. Ханзадян, Г. Матевосян, В. Хечумян.


Аксель Бакунц

Абрикосовая свирель

Перевод А. Сагратяна

Листаю странички своих путевых заметок и вижу среди них два листочка душистой травки — сусамбара, засохших, посеревших, как пепел. Наклоняюсь к листочкам, и запах сусамбара ширит мои ноздри, и, не в силах сдержать дрожь, листаю дальше…

Снимаю со стены тугой, как девичья коса, кнут. Я ощупываю его, и Цолак умными глазами следит за мной, смотрит и возмущается. Почему стегал? Кнут превращается в чёрную змею, которая жалит тощие бока моего коня.

Я снова возвращаюсь к своей тетради, и на сердце моё нисходит покой.

Цолак яростно ржёт, поигрывает ушами. Едем в гору, через бурные потоки и каменистые осыпи. Взмокший конь то и дело окунает морду в пенные воды и цедит через удила прохладную влагу. Чем выше в гору, тем ближе к нам солнце, и солнце это печёт, опаляя лицо, одежду, руки, воды здесь так студёны, воздух так чист, что слышно, как жужжит запутавшаяся в цветке пчела.

Цолак заржал и пошёл быстрее. Дорога раздалась. А вот и поле, забранное в каменную ограду. Редкие колоски посвистывали под горным ветром. Село уже близко, конь раздувает ноздри и весело грызёт удила.

Дорога вьётся вверх, по склону холма, где кто-то поливает тёмно-зелёную люцерну. Мне слышно, как звякает в песке ручья его тяжёлый заступ. А когда заступ взлетает, солнце кажется факелом, вспыхнувшим на плече поливальщика.

— Эта дорога ведёт в Дзянберд?

Поливальщик произносит что-то невнятное. Повторяю свой вопрос. Человек вгоняет заступ в песок и направляется ко мне. И чем ближе он подходит, тем делается выше ростом.

Я смотрю на его открытую грудь, и кажется, что голос у него должен быть громовым. Поливальщик протягивает мне широкую, тяжёлую руку, выдыхает «взор радуешь» и подносит ладонь ко лбу.

И вовсе не громовой у него голос, а тонкий и сладкий. Старик он, седы не только усы и брови его, но и волосы на груди, напоминающие спутанный кустарник.

Я повторяю свой вопрос.

— Да, — говорит он, — то наше село… За тем холмом будет уже… — и достаёт из кармана кисет. Предлагаю папиросы. Он улыбается, будто хочет сказать, что изящная папироса хрупка для его пальцев, однако принимает и кладёт за ухо. Затем крутит «цгару» толщиной с палец.

— Люцерна эта твоя?

Он смачно затягивается дымом, грудь его раздувается, подобно сухой коже скрипят лёгкие. Пуская из ноздрей и изо рта клубы дыма, он утвердительно кивает мне головой.

— Председатель правления привёз прошлым годом. Ладная травка. А там зерно растим, — показывает он головой на каменистые склоны, где зеленеют небольшие поля пшеницы. Я затрудняюсь отличить его поле от других, но знаю, что отсюда он различает даже красные пятнышки на своём клочке.

— Судьбу свою связали мы с пригоршней воды… Земли у нас во-он как разбросаны. Эх!

Больше хлеба крови испить привелось. Теперь, когда семена покидали, когда хлеба принялись, тоже ведь довольство нам.

С плеча у него свисает мешок с соломой. На что ему солома в такое время года и зачем ему мешок этот носить на плече?

Он отвечает мне, что назначен раздатчиком воды в селе и по вечерам распределяет воду ручьёв по разбросанным вдоль склонов полям.

— А солома на что?

— Солома — мерка воды. Рассыпаю по воде солому и так определяю скорость течения, объём воды.

— Муро! Муу-рооо-оо! — слышен откуда-то сверху мощный голос. — Воды не стало!

— Слышу! Иду!

Старик хватает заступ и бежит наверх — надо думать о запруде.

Потом мы с Цолаком объехали горку, спустились в лощину, снова вскарабкались вверх, и на плоскогорье глазам нашим предстало горное село — без деревьев, без садов, окаймлённое зелёными лугами и ручьями, вода в которых на закате бурлит, в полночь шумит в ущельях, а когда солнце просыпается, эти бегущие из-под горных льдов воды умолкают.

Вместе с белым волом мы вступили во двор. Вол направился к единственной двери. На ней красовалась лепёшка помёта, на нём — крест из крашеной яичной скорлупы. Вол вошёл в эту дверь в стене, и мы — за ним. Двинулись тёмным проходом, потом слева со скрипом открылась дверь, белый вол растаял в проёме, следом за ним потянулся мой уставший конь. После чистого горного воздуха Цолак с трудом переносил прогорклый запах хлева.

Потом слева от прохода на той же ноте скрипнула ещё одна дверь, и при свете языков пламени, в дыму объявилась вдруг девчушка с золотыми косичками, Азно, дочь моего давнего знакомого, под кровом которого я собирался найти приют.

Азно, Азнив… Сейчас, когда я листаю тетрадь своих путевых заметок и нахожу между страниц засохшие цветы, листочки сусамбара и бабочек, я пристально всматриваюсь в их расцветку: пыльца на крылышках сияет сегодня так же ярко, как в час, когда на воле они пили сок луговых трав. На одном из крылышек разбираю «Азно»… И думаю о том, что Азно теперь уже ходит в школу и больше не поёт на плоской кровле своим ясным голосом:

Как плывёт порой под тучу серебристая луна,

Так и я иду по воду и со мной два кувшина.

И уже никогда не ответит она так, как в тот день, когда мы сидели вместе на верхней крыше их дома и наивная дочь гор отвечала на мои расспросы.

— Азно, ты была в кино?

— А то как же, тряпку на стену навесят, а на ней показывают лошадь, барышню, картофель.

— А про Красную Армию слышала?

— Красная Армия — лоскут красный, на древко насадили…

— Азно, а бог есть?

— А то как же. Бог — это зелёный воробушек.

— А небо?

— Небо цепью приковано к рогам вола.

— Азно, как подрастёшь, кем станешь?

— Стану барышней.

Азно, Азнив…

Из глубокого тонира выхлёстывают языки огня, гудит воздух в вытяжных трубах, и кажется, что это земля гудит под напором пламени, и огненный столб, увенчанный чёрными клубами дыма, достаёт аж до холодных звёзд горного неба.

Отец Азнив рассказывает о воде и её дележе. Затмение нашло на людей, кровь потекла по ручьям. Мы с оружием в руках вырвались из края Моткана, ушли с земли с нашей Талворик. Ахи да страхи, день-деньской голы да босы, голодные, холодные. Свет Ленина свободу нам дал. Да только тесно нам, потому и невзгоды терпим, народ страдает. Граница земель наших — камень. Сплошняком. От него и страдает народ, от камня-то. Пожалели бы власти наши души, мы-то не каменные…

Он надеялся, что камни Дзянберда покроются зеленью, что в скором времени озеленят они и вершину горы, построят водоёмы подо льдами и горные озёра создадут, и не будут больше по ночам шуметь бесплодно талые воды.

Он рассказал о том, что издавна враждуют на селе две силы — «тонких» и «толстых», что время от времени они мирятся, и тогда появляется новое поколение, которое не считает себя ни выходцами из края Моткана, ни талворикцами, а именует себя дзянбердцами.

И что он и люди его возраста ещё помнят свои ущелья и луга, где трава корове по грудь, и коровы могли телиться прямо в траве, так что всегда по следам коровы можно было найти сидящего в траве новорождённого телёнка.

— Вчера тучи были, сегодня — солнце светит…

Мой знакомый поведал такое о людях гор, что и сегодня, листая тетрадь своих заметок, ловлю себя на том, что сердце моё переполняется состраданием и горечью. Его поколение видело и пожары, и войну, и погромы, и дороги бегства. Когда их гнали на юг, били — и с юга, и с севера. Когда начинал гореть лес, они искали выхода, подобно стадам оленей, рогами расчищающих себе дорогу.

Враг гнал их на запад, потом они поворотили коней на север и обосновались на этой высокой горе.

Мой знакомый говорил, что в Дзянберде я увижу много крестов — над входной дверью, на глиняных карасах, подвешенных на воловьих рогах, на губе тонира и даже на груди чучел, выставляемых в поле — от воробьёв. И о том, что в Дзянберде живёт молчальник Севдо, который носит волосяную обувь — «харук», совсем как в краю Моткана носил, и который «на рот себе подкову наковал» — не общаться с теми, кто родом не из Моткана.

В Дзянберде есть только один человек, перед которым преклоняется Севдо. И человек этот — Азро, как назвал его мой знакомый — самый лучший из всех жителей горных сёл.

Однако разговор наш был прерван, потому что послышалось блеяние овец. Азно вскочила с места, поднялись и остальные, а с ними и я.

С гор двигались к селу стада овец и коз. Что за живой шум, какое волнение! Крики, собачье повизгивание, звон медных подойников, блеяние, мычание коров да свистки пастухов. Словно добычу несли в село, и женщины, и девушки, дети и мужчины загоняли в свой двор овец, коз, телят.

С верхней крыши дома моего знакомого я смотрел на Дзянберд, на Араратскую долину, где окружённые зеленью сёла одно за другим погружались в вечернюю мглу и всё ярче разгорались огни города.

Когда я вспоминаю тот вечер, огни города и опускающуюся на поля ночь, вижу мужчину, стоящего ко мне спиной, лицом к полю. Он слушает, как играет удивительной души человек, дитя гор.

Родиной его был каменистый Сасун, самый глухой уголок этого самого глухого края, где ущелья обрываются в пропасти и горные вершины превращаются в скалы. В тёплых ущельях, на берегах горных речушек зеленеет дикий виноград, и его лоза карабкается на багровые скалы. Произрастал там и дикий кизил, изредка — инжир. А на высоте, где лепились по склонам гор их бедные селеньица, растили просо и пшеницу из тех, что рано поспевают. В ту пору, когда дозревало просо, из низин в горы тянулись звери. Люди разжигали на краю поля костры, чтобы медведи не истоптали посевы.

Детство его прошло на этих полях. Подобно фавну, этот мальчик трубил в рог в тени пещер, и его простым песням вторили ущелья. Нередко его побивал град, чаще камни рассекали ему лицо, холод и солнце обжигали его грудь, как склон горы. Знал он схватки с диким зверьём и с теми, кто под гром ружей угонял стада, похищал женщин и детей.

Ему казалось, что он будет жить на скалах до скончания дней, как жили деды его, растить просо, спускаться в ущелья — собирать фрукты и дрова, а долгими зимами слушать древние сказы, в которых живут Дзенов Оган, Мысра Мелик и Клор Манук [герои армянского народного эпоса «Давид Сасунский». — Прим.].

Но разразилась война, его призвали, начались насилия, были преданы огню сёла равнин, поджигатели по ущельям добрались до горных вершин, до убогих хижин, и загремели ружья, и засверкали клинки, и вместо туч спустился на скалы пепел горящих сёл. Пламя добежало до начавших желтеть полей, и огонь сожрал и семена, и самого сеятеля.

Азро взял жену свою и дочурку и по краю обрывов, по тропам над пропастями, прошёл с одной горы на другую, пробираясь от одной пещеры к другой, каких только трав не перепробовал, каких только диких ягод не ел — и усталый, не скрывая застоявшегося в глазах страха, подался к югу, шёл под видом курдского пастуха, рыскал, подобно волку голодному, пока не пришёл в незнакомую страну, где не было ни гор, ни чистых родников. Жаркая равнина встретила его мутными жёлтыми реками, в водах которых потерялись те голубые ручейки, что сбегали из-подо льдов гор его родины.

Он достал свирель, рождающую звуки абрикосовых зорь, ту красноватую свирель, на которой наигрывал песни синих гор, и пальцы коснулись этой абрикосовой свирели. Обожжёнными зноем губами припал Азро к устам своей свирели, точь-в-точь как припадал дома к глиняным устам кувшинов-дораков. И песня его булькала, как вода, — песня гор посреди знойной пустыни.

Слезами изошла жена, дочурка уснула на коленях у матери, прослезился и Азро, потом слетела на его душу радость покоя, точно так, как спускается сизое облако на вершину горы Марута. Потом вытер слезу, взял на плечо дочь, жену вперёд пропустил и обернулся. На дальних горах осела пыль, и не видать было их высоких вершин.

И Азро сказал жене:

— Сегодня горы наши в дымке, туман там, завтра они откроются нам.

Пустились в путь, сменили много дорог, потом, когда в волосы его вплелась седина, кочевье Азро прибыло к этой высокой горе.

Затихал вечерний шум села.

Белые льды гор струили свет. Луга источали аромат мяты. Тонкий серп луны дрожал в небе, и рога волов блестели в этом мерцающем свете подобно серебряным кольцам. Утомлённые волы дремали, напоминая собой мраморные изваяния.

На плоской кровле собрались уставшие за день горцы. В сумраке вечера они выглядят более внушительно.

Я подымаюсь на крышу.

Вижу четырёх маленьких девочек и мальчика. Рослый мужчина возится с ними. Девочки наскакивают на мальчика, а тот отбивается от них, потом они, сцепившись в клубок, катаются по крыше. Рослый мужчина хохочет. Остальные прерывают беседу и горящими глазами наблюдают за детской вознёй. Одна из девочек вскрикивает от боли и бросается к отцу. Отец смеётся:

— Драчунья, огонь девчонка!

Рослый мужчина разнимает остальных, обнимает мальчика, который смело, как львёнок, устоял против трёх девочек его возраста.

— Отец да не нарадуется на тебя, хватит, — говорит он. А мальчик бьётся у него между колен, вырывается, словно хочет налететь на растерявшихся девочек.

Кто-то велит девочкам идти домой, и они по деревянной лесенке сходят вниз.

Зависает молчание. И лишь рослый человек, весело посмеиваясь, успокаивает мальчика:

— Отец да не нарадуется на тебя, ты мог бы пощадить девочек.

— Я не лез, пока они не стали меня бить, — жалуется сын.

— Азро, — окликает одна из сидящих теней, — может, пойдём?

Выходит, этот рослый человек и есть Азро, о котором рассказывал мне мой давний знакомый.

— Сват, сват…

— Яр хушта…

Мальчик тотчас соскакивает с его колен и сбегает вниз. Азро подходит ко мне и протягивает руку.

— Рад познакомиться.

У него широкий лоб, при свете луны отливающий медью, седые волосы, орлиный нос.

Глаза его горят юношеским задором.

— Спляшем? — Он окидывает взором остальных.

Я никогда, никогда не забуду эту лунную ночь в высокогорном селе, крышу дома Азро, его свирель и древний танец великанов.

И сын подал ему свирель, мальчик, который за сына, ту самую — абрикосовых зорь свирель, которая чуточку длиннее обычных пастушьих. И стал Азро на краю крыши, обратил лицо в сторону села, и постепенно, как рассвет в горах, распустился цветок песни «Яр хушта». Повёл он медленно и тихо, потом звуки набрали силу и ритм стал нарастать. А после с диким восклицанием сорвался с места раздатчик воды, встал посреди крыши, за ним второй поднялся, третий, и вскоре два ряда, подобно двум могучим скалам, сшиблись — руками, коленями, грудью. Музыка взмывала всё выше и выше, аж брёвна кровли дрожали, словно двигались друг на друга армии. И руки, соприкоснувшись, издавали металлический звук, и возбуждённые глаза сыпали искры.

С соседних крыш, из дворов женщины и девушки наблюдали за пляской горских великанов. Когда один ряд отторгал другой движением рук и глухими ударами сшибающихся тел, отступившие начинали надвигаться с новой силой, чтобы перекрыть победой стыд и поражение.

Азро играл на своей абрикосовой свирели, играл с небывалым подъёмом ту самую песню, которую, как юный фавн, наигрывал в родных пещерах, там, где тучи плавают много ниже селений и, когда полыхают молнии, ущелья на миг охватывает огнём.

Они ушли.

На крыше остались Азро и я. Пошёл спать и тот маленький мальчик, его внук. При свете луны я рассматривал его свирель красноватого дерева. Она была тяжёлой и словно отлитой из металла. Я подставил свирель дыханию ночного ветерка, и она издала слабый металлический звук.

Тем временем Азро рассказывал мне, что самым тяжёлым ударом для него была смерть жены. Дочь вышла замуж в равнинное село. И у деда теперь часто гостит тот самый мальчик, его первый внучек.

Под звёздами и лунным светом распростёрта была Араратская равнина. Белый свет от снежных вершин Масисов [Масис. — гора Арарат. — Прим.] проникал в самую глубь небес. Вдали, подобно каравану верблюдов, вытянулась гряда Армянского нагорья.

— Видишь то село, левее огоньков?

Левее пастушеских костров виднелась в поле чёрная точка.

— Там суженая моя покоится.

Иногда он спускался с вязанкой дров к могиле жены и разводил там огонь. И сидел, смотрел, пока огонь не гас, потом свирель абрикосовых зорь выводила грустную-прегрустную песню, которую знал он в стране предков своих, где сам он был пастухом… Облегчив душу, шёл он потом размеренным шагом к дочери, к дому её, прислушивался к его гаму, играл с внучатами и в одиночестве пускался в обратный путь — в горное село, в свою хижину.

— Азро, ты в селе своём хорошо жил?

— Это на наших-то камнях? — и замолк.

— Эх-вах, молодость отлетела!

И снова брал в руки свирель.

Играет на сей раз не песню воли горцев, от которой вскипает кровь, а просто пастушеский мотив. Есть в той песне и печаль, словно заблудился кто в глубоком ущелье, и грустный плач, таит она и чистую радость, когда над горами встаёт солнце, вьётся дымок и труженик берётся за работу; есть, наконец, и нотки тоски — последней надежды на возвращение.

— Повидаться бы хоть разок с камнями нашими, с ущельями, с нашей высокой горой Марута. Возьму свою свирель абрикосовую, соберу людей, сяду посреди пряных трав, чтобы люди вкруг меня уселись, как ягнята, чтоб ни хозяина, ни работника, ни сабли, ни насилия. Задую я в свою свирель, чтобы дым выпорхнул из ертиков, да припаду к светлым родникам, чтобы потом полить камни те, и пусть тучи высокой горы Марута нашей лижут белые кости мои…

— Азро, а кому ты свирель свою абрикосовую оставишь?

— Свирель оставлю внуку своему, горному орлу.

На улице мир и покой.

Усталые люди заснули, и в свете уличных фонарей раскачиваются городские дома, их чёрные окна. С гор набегает на город прохлада и приносит с собой аромат сусамбар-травы, особый запах гор и шёпот чистых вод.

Я закрываю тетрадь своих путевых заметок, в ней два листочка душистой травки — сусамбара, засохших и посеревших, как пепел. В горах ржёт мой конь, как разнузданная радость, как белый водопад, что сбегает с высот, бурно пересекает границу с равниной, смешивая воды свои с мутными реками, и течёт дальше к бескрайнему морю.

Дзянберд… Дзянберд…

Ты превращаешься в неприступную крепость, твои высокие горы пробудились, и на склонах твоих звучат победные песни.

Огромная абрикосовая свирель уже без прежних страхов, исполненная новых восторгов, вливает жизнь в наши праведные песни.

1931

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
CAPTCHA
Тест для фильтрации автоматических спамботов
Target Image